В таком местечке, как Лейт, кишащем любопытными суками, которые везде суют свой нос, эти ёбаные факты, все эти пустяки и мелочная зависть становятся частью мифологии. Это город нищей белой швали в дрянной стране, кишащей нищей белой швалью. Кое-кто называет швалью Европы ирландцев. Брехня. Европейская шваль — это шотландцы. У ирландцев хотя бы хватило ума отвоевать свою страну, по крайней мере, большую её часть. Помню, как я взвился, когда в Лондоне брат Никси назвал шотландцев «белыми неграми». Но теперь я понимаю, что это утверждение было оскорбительным только в отношении чернокожих. А в остальном он попал в точку. Кто угодно скажет вам, что шотландцы — классные солдаты. Например, мой брат Билли.
К старику они тоже относятся с подозрением. Его глазгоский акцент и тот факт, что, когда его уволили по сокращению из «Парсонса», он стал торговать утварью на рынках Инглистона и Ист-Форчуна, вместо того чтобы сидеть в баре «Стрэйтиз» и жаловаться на свою никчёмную жизнь…
Они хотят добра, они хотят мне добра, но они ни за что на свете не научатся уважать мои чувства и мои потребности.
Защитите меня от тех, кто хочет мне помочь.
— Ма… я очень ценю твою заботу, но, чтобы спрыгнуть, мне нужна всего лишь одна доза. Одна-единственная, понимаешь? — умоляю я.
— И думать забудь, — я не услышал, как мой старик вошёл в комнату. Он даже не дал старушке ответить. — Твой поезд ушёл, сынок. Пора тебе образумиться.
У него непроницаемое лицо, подбородок выпячен, а руки по швам, как будто он приготовился к кулачному бою.
— Угу… ладно, — пробормотал я жалобно из-под пухового одеяла. Мама кладёт мне руку на плечо, словно пытаясь защитить. Мы оба отодвигаемся назад.
— Так всё пересрать, — говорит он, а затем зачитывает пункты обвинения: — Училище. Университет. Каким ты был милым мальчонкой. У тебя были все шансы, Марк, и ты их похерил.
Старику можно было и не говорить, что у него самого никогда не было таких шансов, что он родился в Говане, ушёл из школы в пятнадцать лет и поступил в училище. Это само собой разумеется. Но когда я задумываюсь об этом, то понимаю, что между ним и мной нет такой уж большой разницы: я вырос в Лейте, ушёл из школы в шестнадцать и поступил в училище. К тому же, я родился в эпоху массовой безработицы. У меня нет сил спорить, но, если бы даже они были, с «уиджи» спорить бесполезно. Я ещё не встречал ни одного «уиджи», который не считал бы себя единственным по-настоящему страдающим пролетарием в Шотландии, в Западной Европе, да и во всём мире. Пройденный ими опыт лишений — единственный и неповторимый. У меня появилась новая идея.
— Э, а может, я вернусь в Лондон. Найду себе работу, — я почти брежу. Мне кажется, что в комнате Метти. — Метти… — по-моему, я позвал его. Начинаются ебучие боли.
— Помечтай. Никуда ты не поедешь. Я буду следить даже за тем, как ты срёшь.
Ну, уж насчёт этого можешь не беспокоиться. Камень, образовавшийся у меня в кишках, можно будет удалить только хирургическим путём. Чтобы сходить в туалет, мне нужно будет проглотить раствор молока с магнезией и ждать несколько дней, пока он подействует.
Когда старик скипает, мне удаётся уговорить матушку дать мне парочку таблеток своего валиума. После смерти Дэви она сидела на нём с полгода. Теперь, когда она с него слезла, она возомнила себя экспертом по реабилитации наркоманов. Но это же ёбаный «чёрный», маманя!
Итак, меня посадили под домашний арест.
Утро было мерзким, но это были ещё цветочки по сравнению с вечером. Старик вернулся из разведывательной экспедиции. Он побывал в библиотеках, учреждениях здравоохранения и социальных службах. Провёл исследования, спросил совета, раздобыл брошюры.
Он потребовал, чтобы я сдал анализ на ВИЧ. Мне ужасно не хочется снова проходить всю эту хуйню.
Я встаю, чтобы поужинать, слабый, согнутый и хрупкий спускаюсь по лестнице. От каждого шага кровь начинает бешено пульсировать в голове. На одной ступеньке мне показалось, что она сейчас лопнет, как воздушный шарик, и забрызгает кровью, осколками черепа и серым веществом кремовый мамин передник.
Старушка сажает меня в удобное кресло у камина перед телеком и ставит мне на колени поднос. Внутри я весь содрогаюсь, а от котлеты меня просто выворачивает.
— Я ж говорил тебе, ма, я не ем мяса, — говорю я.
— Но ты же всегда любил котлетки с картошечкой. Вот, до чего ты докатился, сынок. Не ешь того, что все нормальные люди едят. Ты должен есть мясо.
Так был поставлен знак равенства между героинизмом и вегетарианством.
— Это вкусная котлета. Съешь её, — говорит отец. Смех, да и только.
Я подумываю о том, как бы пробраться к двери, хотя на мне только спортивный костюм и домашние тапки. Словно бы прочитав мои мысли, старик достаёт связку ключей.
— Дверь заперта. На дверь твоей комнаты я тоже поставлю замок.
— Но это же фашизм, блядь, — говорю я с чувством.
— Не мели чепухи. Можешь называть это, как угодно. С тобой по-другому нельзя. И не выражаться в моём доме!
Мама разражается страстной тирадой:
— Мы с папой этого не хотели, сынок. Мы совсем не этого хотели. Просто мы любим тебя, сына, ты — всё, что у нас есть, ты и Билли, — папик положил ладонь сверху на её руку.
Я не могу этого есть. Старик ещё не докатился до того, чтобы насильно запихивать еду мне в рот, и ему остаётся только смириться с тем фактом, что пропала вкусная котлета. Хотя почему же пропала? Он доедает её после меня. Тем временем я отпиваю немножко томатного супа «хайнц» — единственной пищи, которую я могу принимать во время ломок. На некоторое время я отвлекаюсь и смотрю игровое шоу по ящику. Я слышу, как старик беседует со старушкой, но не могу оторвать взгляд от мерзкого телеведущего и повернуться к своим папикам. Мне кажется, что голос отца доносится прямо из телевизора.